От жажды умираю над ручьем
От жажды умираю над ручьем,
Его вода, вонзаясь, зубы ломит
И обжигает горло, обесцвечен,
Как сахар в кипятке, последний снег:
Пожертвованье церкви, новобранец.
Хочу я ртом прильнуть к подвижному стеклу,
Но все ж боюсь увидеть отраженье
Кондитерское, гипсовую маску
Или шкурку, кириллицей проеденную.
Я рукой хочу коснуться талых вод, но ощущаю
Впалый крен щеки, колючий подбородок.
До пуговицы мне не дотянуться.
Чтоб жажду утолить, придется оторвать
От берега и тело, и довесок
С деепричастным именем «душа».
Чтоб над ручьем не мучиться от жажды,
Я, задохнувшись, сдохну под ручьем.
Полина Барскова.
От жажды умираю над ручьем,
Его вода, вонзаясь, зубы ломит
И обжигает горло, обесцвечен,
Как сахар в кипятке, последний снег:
Пожертвованье церкви, новобранец.
Хочу я ртом прильнуть к подвижному стеклу,
Но все ж боюсь увидеть отраженье
Кондитерское, гипсовую маску
Или шкурку, кириллицей проеденную.
Я рукой хочу коснуться талых вод, но ощущаю
Впалый крен щеки, колючий подбородок.
До пуговицы мне не дотянуться.
Чтоб жажду утолить, придется оторвать
От берега и тело, и довесок
С деепричастным именем «душа».
Чтоб над ручьем не мучиться от жажды,
Я, задохнувшись, сдохну под ручьем.
Каждый глоток, что я пытаюсь сделать, кажется насмешкой, миражом, дразнящим обещанием облегчения, которое тут же оборачивается новой мукой. Вода, источник жизни, здесь становится орудием пытки, её холод проникает до самых костей, сковывая, а затем обжигая. Этот парадокс, эта жестокая ирония, пронизывает всё моё существо. Ручей, такой близкий, такой доступный, кажется бесконечно далеким, как край света, как утраченное воспоминание.
Моё тело, иссохшее, истонченное, не в силах сопротивляться этому натиску. Щека впалая, словно вылепленная из глины, потерявшей влагу, подбородок, покрытый жёсткой, колючей щетиной, напоминает о времени, которое неумолимо идёт, оставляя свои следы, превращая живую плоть в нечто застывшее, окаменевшее. Пуговица на рубашке, символ повседневности, обыденности, становится недостижимой целью, границей, которую я не могу преодолеть. Это не просто физическое расстояние, это метафора моей оторванности от мира, от нормальной жизни, от самой себя.
И даже душа, это эфемерное понятие, словно привязанное к моему бренному телу этим деепричастным именем, тоже оказывается в ловушке. Чтобы освободиться от мук жажды, мне нужно отбросить всё, что меня связывает с этим миром, включая эту хрупкую, измученную сущность. Это не просто смерть, это акт самоотречения, жертвоприношение, где последним даром становится окончательное исчезновение.
Я вижу в этой воде не живительный источник, а лишь отражение моего собственного угасания. Возможно, я боюсь увидеть в ней не себя, а нечто иное, нечто, что стало моим отражением в этом мире: «кондитерское», искусственное, лишённое жизни, как «гипсовая маска», или же нечто, «кириллицей проеденное», то есть истерзанное словами, знаками, которые оставили свой ядовитый след, подобно тому, как насекомые поедают бумагу. Эта мысль, этот страх, усиливает моё отчаяние.
Ручей, который должен быть спасением, становится местом моей гибели. Я обречен на это мучительное ожидание, на эту агонию, которая закончится лишь тогда, когда я перестану существовать. «Задохнувшись, сдохну под ручьем» – это не просто констатация факта, это пророчество, неизбежный финал, который я принимаю с горькой покорностью. Жажда – это не только физическое состояние, но и метафора моего внутреннего опустошения, моей тоски по чему-то утраченному, по чему-то, что уже никогда не будет возвращено. И этот ручей, такой прозрачный и манящий, становится последним свидетелем моей трагедии.
Полина Барскова.