Самый грустный — лебедь-кликун, а бакланы — голубоглазые.
Долгое время вокруг мурены, ее пятнистого тела. Твое лицо, когда ты занимаешься любовью, в зеленоватых сумерках комнаты. В глубине — голоса дворовых детей, подстроенные, неслучайные птицы. Необязательность этого или другого нового текста. Неловкость, в общем-то несуразность этого личного.
Самый грустный — лебедь-кликун, а бакланы — голубоглазые. Среди горестных птиц посещают монаха неумелые ужас и страх.
Александра Цибуля.
Самый грустный — лебедь-кликун, а бакланы — голубоглазые. Долгое время вокруг мурены, ее пятнистого тела. Твое лицо, когда ты занимаешься любовью, в зеленоватых сумерках комнаты. В глубине — голоса дворовых детей, подстроенные, неслучайные птицы. Необязательность этого или другого нового текста. Неловкость, в общем-то несуразность этого личного. Самый грустный — лебедь-кликун, а бакланы — голубоглазые. Среди горестных птиц посещают монаха неумелые ужас и страх.
Лебедь-кликун, символ скорби и одиночества, его протяжный крик, словно песнь прощания, вторит внутреннему смятению. Его величественная осанка, облаченная в белоснежное оперение, контрастирует с глубиной его печали, которая, кажется, пронизывает само пространство вокруг. А бакланы, эти птицы с пронзительно голубыми глазами, напротив, воплощают в себе некую дикую, первозданную красоту, их взгляд, словно зеркало, отражает бездонную глубину морских пучин, где они находят свою добычу.
Мурена, извивающаяся в полумраке, с ее пятнистым, чешуйчатым телом, становится метафорой скрытой страсти, первобытной силы, таящейся в глубинах сознания. Это образ, который завораживает и одновременно пугает, напоминая о тех неизведанных уголках нашей души, где бурлят страсти, не подвластные разуму. Твое лицо, когда ты занимаешься любовью, в зеленоватых сумерках комнаты — это момент абсолютной уязвимости и одновременно наивысшего слияния, где внешняя реальность растворяется, уступая место интимному, сокровенному опыту. Зеленоватые сумерки, как завеса, скрывают тело, но обнажают душу, делая этот момент священным и неповторимым.
В глубине, словно отголоски минувшего, звучат голоса дворовых детей. Они не просто шум, а подстроенные, неслучайные птицы, чьи крики и смех, как птичье пение, наполняют воздух, привнося в общую картину элемент беззаботности, но в то же время и некоторую иррациональность, случайность, которая может как радовать, так и настораживать. Они — напоминание о детстве, о наивности, о мире, который еще не успел обрести свои острые углы.
Необязательность этого или другого нового текста — это признание изменчивости и текучести творчества. Мысли, слова, образы — все это подвержено постоянным трансформациям, и ни один текст не может претендовать на абсолютную истину или окончательность. Неловкость, в общем-то, несуразность этого личного — это честное признание сложности человеческой натуры, ее внутренних противоречий и несовершенств. Это попытка ухватить то неуловимое, что делает нас людьми, с нашими страхами, сомнениями и желаниями.
Среди горестных птиц, чей печальный щебет наполняет пространство, посещают монаха неумелые ужас и страх. Это не осознанный, рациональный страх, а скорее интуитивное, глубинное ощущение чего-то зловещего, чего-то, что нарушает хрупкое равновесие. Монах, ищущий умиротворения, оказывается перед лицом этих незваных гостей, которые, подобно теням, скользят по краю его сознания, напоминая о бренности бытия и неизбежности страданий.
Александра Цибуля.