Ворох одежды осторожно двигается по кладбищу. Останавливается, зажигает лучину в плошке, оглашая округу запахом драгоценного керосина, подслеповато читает карту. Здесь.
Начинает разматывать слои. Внутри — очень худая женщина, одетая по-городскому. Когда-то была красива, сейчас — прекрасна. Причёска — волосок к волоску, одежда вся чистая, вся тщательно заштопана, даже губы накрашены, слегка, а не как носят некоторые.
Достаточно. Когда речь идёт о торговле, нужно чувствовать себя ценной. Настоящим, прочным товаром. Так гласит инструкция, а женщина верит инструкциям. Только им и верит.
Школьным мелом чертит пентаграмму. Земля черная, травы еще нет. Была бы – съели бы. И траву, и почки. Но мел ложится хорошо. Женщина кашляет, кладёт по центру зеркало, дешёвенькое, с печатным текстом по ободку, наливает в зеркало воду — туда — перевёрнутый крест. Не чувствует холода. Кажется, это хороший признак.
Женщина — учительница математики… или медсестра? чертёжница? техник-связист? тут значения расплываются… естественно, атеистка. Да и предки её не верили, что у Бога может быть противник. Но хорошая инструкция тем и прекрасна, что работает в любом случае.
Читает «Отче наш» наоборот. Пока выговаривает слова, зажигает маленькую свечку, переворачивает, гасит в воде. Деловито так. Почти привычно. Хотя впервые.
На самом деле, она сомневается в том, что лично в ней осталась хотя бы пригоршня полезной торговой субстанции. Сомневается с тех самых пор, как ушла из… посёлка — все равно его больше нет на карте — оставив за спиной всех, кто решил, что хуже не будет, хуже просто не может быть, а здесь хотя бы дом. Но сейчас посёлок и сомнения закрыты на ключ, не существуют, так умеют все, кто имел дело с властями, и солдатами, и всем остальным.
Вдыхает чад, командует «Приди», как «к доске!», потом добавляет: «пожалуйста».
И понимает, что оно пришло. Давно. Вовсе не в пентаграмму. Оно вокруг неё, в небе, в воздухе. На земле. Плотное черное на плотном черном. Самое вещественное на свете. Она — в сравнении — тень, призрак, без существа и имени, тем более, что имя тоже не своё, переходит, меняя языки, теряя буквы, от бабушки к внучке, к двоюродной племяннице… Кто она, какое поколение?
Не важно. Она сбрасывает в воду жидкую, плохо сворачивающуюся красную каплю, и предлагает себя, всю, чтобы голод закончился. Желательно, конечно, чтобы вообще это всё… но хотя бы голод. (Крик: «чтобы мои дожили до лета» — неопытные просят: до весны, не зная, что такое весна в этом климате и ландшафте… — запечатан внутри, очень глубоко. При торге нельзя бояться и сдавать позиции заранее.)
То, что вокруг, становится еще плотнее, наплывает на пентаграмму, стирая мел и зеркало, воду и кровь. Говорит: — Иди, ничего от тебя не надо. Те, кто выжил, останутся. У тебя никто не умрёт. Иди.
— Как? — спрашивает женщина, очень чётко слыша в слове «иди» слово «домой», знание, что где-то в будущем у неё есть дом, куда можно прийти. — Просто так? Даром? Сделка кажется ей более надёжным делом. Даже эта сделка.
— Да, — отвечают ей, — можно сказать, уже даром. Уже.
Она собирает вещи, сгребает тряпки, почти бежит к воротам, точно зная: сейчас не споткнётся, не упадёт, точно зная: ей не нужно видеть и слышать. Но все равно слышит, как там, за её спиной черный острый туман, песок и перья, и дуновение чумы растекается по земле и плачет. Плачет.
Женщина вздыхает, говорит «Всё равно не усну», разворачивается — даже если это ничему не поможет и не имеет значения, что очень вероятно… Идёт обратно.
Елена Михайлик.