VILLARCOIN: Стихи о пламени, истории и поиске раскаяния

VILLARCOIN

В докрасна раскалённой печке
обугленный поворот головешки,
как Суламифь. Струйка огня течёт из полена,
как кровь по ноге в месячные, и умирает.

В странах без снега топят воздух.
От трубадуров на полке провансальский соус.
Дым вырывается из трубы, как тело женщины
бегом от неподходящего жениха.

Читаю, как Пауль Целан в 67-м ездил в гости
к Хайдеггеру, возможно, надеялся на раскаяние.
Война забыта. Философ — знаток и любитель
леса (они гуляли), чрезвычайно расположен к поэту.
Мир такой, как будто ничего не случилось,
тут побежишь топиться.

Вспоминаю, как двое не очень глупых,
Зонтаг с Бродским, ездили за тем же самым
к вдове Эзры Паунда и тоже раскаянья не дождались.
Теперь наша знаменитость лежит в двух шагах
от того, чьи нацистские речи, настаивал, чтоб
включили в собрание сочинений.

Так портишь себе отпуск во французской деревне,
где ни о чём таком не говорят, это вам не Нью-Йорк,
где, пожалуйста, говори о чём хочешь с каждым,
и нет великих.

Марина Тёмкина.

VILLARCOIN

В докрасна раскалённой печке
обугленный поворот головешки,
как Суламифь. Струйка огня течёт из полена,
как кровь по ноге в месячные, и умирает.
Это ощущение первобытного, почти животного, страдания, где стихия и тело сливаются в едином экстатическом порыве, где рождение и смерть, страсть и боль переплетаются в неуловимую ткань бытия. В этом пламени, в этой печи, словно в алхимической реторте, преображается материя, становясь символом очищения и разрушения одновременно.

В странах без снега топят воздух.
От трубадуров на полке провансальский соус.
Дым вырывается из трубы, как тело женщины
бегом от неподходящего жениха.
Здесь, в этой метафорической топке, где нет зимы, где воздух сам становится топливом, происходит иное сжигание – сжигание иллюзий, надежд, ожидания. Провансальский соус, символ изысканности и утонченности, оказывается на полке, рядом с трубадурами, чьи песни когда-то будоражили сердца. Но теперь они лишь пылятся, как забытые мелодии, как невысказанные слова. Дым, поднимающийся из трубы, несет в себе не тепло очага, а отчаяние, стремление к свободе, бегство от навязанных ролей, от нежеланных связей. Это протест, безмолвный, но мощный, против условностей, против предопределенности.

Читаю, как Пауль Целан в 67-м ездил в гости
к Хайдеггеру, возможно, надеялся на раскаяние.
Война забыта. Философ — знаток и любитель
леса (они гуляли), чрезвычайно расположен к поэту.
Мир такой, как будто ничего не случилось,
тут побежишь топиться.
История приобретает здесь зловещий оборот. Встреча Целана и Хайдеггера, двух титанов мысли, чьи жизни были омрачены войной и ее последствиями, становится символом неразрешимого конфликта между искусством и моралью, между гением и преступлением. Хайдеггер, с его любовью к лесу и глубоким пониманием бытия, оказывается неспособным или нежелающим признать свою вину, свою причастность к той эпохе. Целан, чьи стихи пронизаны болью Холокоста, ищет не утешения, а признания, искупления. Но мир, как будто застывший в своем равнодушии, продолжает жить своей жизнью, игнорируя травмы прошлого. И это равнодушие, эта амнезия истории, толкает к отчаянию, к желанию исчезнуть, как дым, как головешка в печи.

Вспоминаю, как двое не очень глупых,
Зонтаг с Бродским, ездили за тем же самым
к вдове Эзры Паунда и тоже раскаянья не дождались.
Теперь наша знаменитость лежит в двух шагах
от того, чьи нацистские речи, настаивал, чтоб
включили в собрание сочинений.
Повторение этого мотива – поиск признания, поиск раскаяния – становится лейтмотивом. Зонтаг и Бродский, интеллектуалы, чьи имена вызывают уважение, тоже сталкиваются с глухой стеной. Вдова Паунда, хранительница памяти поэта, чьи взгляды были далеки от общепринятых, не может или не хочет дать им то, чего они ждут. Парадокс заключается в том, что теперь, в этой европейской деревне, где, казалось бы, царит покой, рядом с поэтом, чьи слова несут в себе свет, лежит тот, чьи слова были отравлены идеологией насилия, тот, кто даже после войны настаивал на сохранении своих самых мрачных высказываний. Это соседство, это близость, вызывает глубокий диссонанс, заставляет переосмыслить понятия славы, гениальности и моральной ответственности.

Так портишь себе отпуск во французской деревне,
где ни о чём таком не говорят, это вам не Нью-Йорк,
где, пожалуйста, говори о чём хочешь с каждым,
и нет великих.
Именно в этой идиллической французской деревне, где, кажется, все стремятся к безмятежности и умиротворению, где не принято ворошить прошлое, где разговоры касаются лишь легких тем, эта близость к темным сторонам истории становится особенно болезненной. Нет возможности обсудить, нет возможности разделить эту ношу. Это отличается от Нью-Йорка, города контрастов, где, несмотря на весь хаос, существует свобода слова, где можно открыто говорить о чем угодно, даже о самых неприятных вещах. Там, возможно, и нет «великих» в традиционном понимании, но есть пространство для диалога, для осмысления. А здесь, в тишине, под сенью деревьев, эта невысказанная боль, это молчаливое соседство с прошлым, становится невыносимой.

Марина Тёмкина.

От

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *