Встречи на Курской дуге: стихи и война

Встречи на Курской дуге

Я пил с Мандельштамом на Курской дуге.
Снаряды взрывались и мины.
Он кружку железную жал в кулаке
и плакал цветами Марины.

И к нам Пастернак по окопу скользя,
сказал, подползая на брюхе:
«О, кто тебя, поле, усеял тебя
седыми майорами в брюках?»

…Блиндаж освещался трофейной свечой,
и мы обнялися спросонок.
Пространство качалось и пахло мочой —
не знавшее люльки ребенок.

Александр Ерёменко.

Я пил с Мандельштамом на Курской дуге.
Снаряды взрывались и мины.
Он кружку железную жал в кулаке
и плакал цветами Марины.

В памяти моей, словно кадры кинохроники, оживают картины того времени, того страшного, но и великого лета 1943 года. Курская дуга – это не просто географическое название, это символ мужества, стойкости и неимоверной тяжести войны. И вот, среди этого ада, я оказался рядом с Осипом Эмильевичем Мандельштамом. Не могу точно сказать, как именно сложились обстоятельства нашей встречи. Возможно, это было на какой-то передовой базе, возможно, в разрушенном городке, где мы оба искали временного убежища от разрывов. Но я помню его лицо, изборождённое тревогой и болью, но в то же время полное внутренней силы.

Он крепко сжимал в кулаке холодную, помятую кружку. Металл, наверное, был горячим от его сжатия. Его пальцы, тонкие, нервные, казалось, пытались удержать в себе всю ту боль, что обрушилась на нашу землю. И в глазах его, цвета грозового неба, отражались не только ужасы войны, но и что-то иное, что-то, что могло родиться только из глубины человеческой души, из её способности к состраданию и любви. Он плакал. Плакал не от страха, нет. Он плакал цветами Марины. Я тогда не совсем понял, что он имел в виду. Возможно, это были строки Марины Цветаевой, которые он вспоминал, или образы, рождённые её поэзией, символизирующие красоту, хрупкость и вечность, контрастирующие с грубой реальностью войны. Или, может быть, это были цветы, которые он видел до войны, в мирной жизни, и теперь, в окружении смерти, они вызывали у него слезы.

И к нам Пастернак по окопу скользя,
сказал, подползая на брюхе:
«О, кто тебя, поле, усеял тебя
седыми майорами в брюках?»

Борис Леонидович. Его появление было столь же неожиданным, сколь и значимым. Он двигался по изрытой воронками земле, словно призрак, призрачная тень среди теней. Его лицо, покрытое грязью, выражало ту же усталость и ту же невыносимую тяжесть бытия, что и у Мандельштама, и у меня, и у всех, кто оказался в эпицентре этого кровавого жертвоприношения. Он полз, как и все мы, по-пластунски, стараясь укрыться от пуль и осколков. Но даже в этой унизительной позе, в этом положении жертвы, в нем чувствовалась сила духа, сила поэта, который даже в самые страшные моменты не терял способности видеть и чувствовать.

И когда он, наконец, добрался до нас, его слова, произнесённые тихим, надтреснутым голосом, прозвучали как откровение. «О, кто тебя, поле, усеял тебя седыми майорами в брюках?» – спросил он, обращаясь к земле, к этому полю, которое стало свидетелем такого количества смертей. Это был вопрос, полный боли и недоумения. Кто мог так истерзать эту землю? Кто мог превратить её в братскую могилу, усеянную телами погибших солдат? «Седыми майорами в брюках» – эта деталь, такая обыденная, такая земная, в контексте войны приобретала зловещий смысл. Это были не просто солдаты, это были люди, чьи жизни были оборваны, чьи мечты и надежды развеялись в прах. Это было олицетворение бессмысленной жестокости, человеческой трагедии, разыгравшейся на этом поле.

…Блиндаж освещался трофейной свечой,
и мы обнялися спросонок.
Пространство качалось и пахло мочой —
не знавшее люльки ребенок.

Наш блиндаж, наша временная обитель, был скудно освещен. Единственным источником света была трофейная свеча, её пламя дрожало, отбрасывая причудливые тени на стены. В этом тесном, сыром убежище, пропахшем землей, порохом и чем-то ещё, более отвратительным, мы нашли утешение друг в друге. Мы обнялись, словно дети, испуганные грозой. Это было объятие не столько друзей, сколько товарищей по несчастью, людей, которые разделяли одну судьбу, одну боль. Мы были спросонок, потому что сон на войне – это роскошь, которую редко себе позволяешь, и даже когда спишь, это сон тревожный, полный кошмаров.

Пространство вокруг нас словно качалось, как палуба корабля в шторм. Это было ощущение постоянной нестабильности, отсутствия твёрдой опоры. И запах… Запах мочи. Он был вездесущ. Это был запах отчаяния, запах грязи, запах человеческих тел, не знавших чистоты и комфорта. И в этом запахе, в этой атмосфере разрушения и запустения, я вдруг увидел образ. Образ ребенка. Не знавшего люльки. Ребенка, которого война лишила всего – материнской ласки, колыбели, безмятежного детства. Этот ребенок, не знавший люльки, символизировал всех нас, всех тех, кого война вырвала из привычного мира и бросила в эту бездну. Мы все были как эти дети, лишенные всего, что делает жизнь человеческой, всего, что даёт нам силу жить и надеяться. И в этом образе, в этой метафоре, была вся трагедия войны, вся её противоестественность.

Александр Ерёменко.

От

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *